Перейти в канал

Tg: Орда

241
Евразийство, дорогие друзья, является максимум общественно-политическим движением, также заточенным на особую роль и особую судьбу России в нашем мире. В отличие от самостоятельного философского учения, евразийство не имеет экспортного потенциала, его не объяснишь в Африке, Юго-Восточной Азии или Южной Америке (в отличие от учения Маркса или Фуко, например). Заходить на эти рынки с евразийством – это всё равно, что прийти и сказать: «Привет, мы русские, мы особенные, у нас свой уникальный исторический путь между Востоком и Западом». А тебе скажут: «Ок, классно!» - и всё. Эта идея не масштабируема, и поэтому на самостоятельное философское учение претендовать не может. У неё в названии уже географические рамки заложены. Наконец, в-третьих, русская философия по отношению к европейским имеет весьма оригинальную форму подачи материала. В своей основе она, будучи глубоко религиозной, имеет Священное Писание, но настоящими его апостолами в нашей традиции становятся не двенадцать библейских учеников, а гении от русской литературы вроде Фёдора Михайловича Достоевского, Николая Васильевича Гоголя или Льва Николаевича Толстого, которые каким-то чудом умеют переложить сложные религиозные догматы на простейший быт и смешать их с человеческой психикой. Достоевский, к примеру, делает это так виртуозно, что даже сегодня на западных психфаках его произведения профессура рекомендует к внимательному изучению. Потому что, простите, прописать подсознательное стремление индивида к наказанию как способу искупления за совершённое преступление – подобную эволюцию в психике человека вообще мало кто отследить может, не то что словами прописать. По глубине анализа поведения это отрыв башки. И в нашей традиции таким околофилософским анализом по умолчанию всегда был занят именно творческий класс (и в особенности писатели), почему дошедшая до наших дней русская философия и получилась такой мозаичной, как будто не цельной. Её надо по крупицам собирать из невероятного многообразия отечественных литературных произведений, держа в голове – хотя бы приблизительно – положения Священного Писания. То есть там, где немецкий философский гений возьмёт условную лягушку, положит её на операционный стол, умертвит, препарирует, зашьёт, оживит и запишет наблюдения в пятитомный дневник, русский мыслитель возьмёт свою лягушку, будет долго размышлять над её судьбой, вздохнёт, положит на стол, увидит в её глазах страх и непонимание, заплачет, обратится к Богу, разругается с миром, обхватит голову, забегает кругами, спрашивая, как он вообще до такого дошёл, и что же он за скотина такая, что вдруг лягушку замучить решил, и что же это за общество такое, что его взрастило – А затем отвяжет её, чмокнет в носик, отпустит в пруд, просветлеет и примирится и с собой, и с миром. И немецкий гений, понаблюдав это всё, поймёт, что уже некоторое время не дышал – или прятал дыхание - потому что на его глазах происходило что-то невероятное. Человек, имя божественную, по сути, власть над существом, в моменте не скованный рамками морали, совершил богобоязненный поступок, испугавшись – получается - себя самого. И это немецкому философу тоже вынесет мозг. Пример абстрактный, но, полагаем, «убивший Бога» Ницше примерно так относился к творчеству Достоевского, которого очень хвалил, дорогие друзья. И неудивительно поэтому, что они там не понимают русскую душу, разумеется, мы для них тайна, покрытая загадкой и завёрнутая в турбину Siemens (кстати, где она?). Мы и сами себя до конца до сих пор разложить не можем, потому что философская планка, заданная нам гениями литературы в XIX веке, необычайно высока: она одновременно и про религию, и про историю, и про психологию, и про географию, и про социокультурные аспекты многонационального сожительства, и про много что ещё.